Как-то моя коллега приехала со съемки в военном госпитале с квадратными глазами и трясущимися руками. «Представляешь, – начала она рассказ, закуривая. – Я сегодня снимала борт раненых. И вот парнишка лежит, такой молодой, лицо такое доброе. Я к нему. Спрашиваю: «Расскажи о себе». А он имя назвал и все. А я ж ему: «Ну, расскажи подробнее, чем ты на войне занимался?». Он глянул на меня так, пронизывая взглядом: «Людей убивал. А что, по-вашему, на войне делают, девушка?». И, представляешь, мне так не по себе стало: он людей убивал, представляешь? Убивал! Вот этот мальчик с таким детским добрым лицом». Для нее услышанное было шоком. Для меня шоком был ее шок. Мне не сразу дошло, что для многих война – это улыбающиеся парни в камуфляже с автоматом наперевес в вечерних новостях, которые спокойно рассказывают об обстановке и успокаивают тех, кто будет смотреть их вечером по телевизору, что ни сантиметра не отступят. Показывают, что у них на обед, хвастаются переданными с гражданки детскими рисунками и знакомят с котами. Даже прощания с защитниками по телевизору выглядят не так страшно, а в каком-то ужасающем смысле красиво – развивающиеся флаги, медали на красной подушке, военные, отдающие последние почести погибшему побратиму… Но мало кто задумывается, почему эти ребята возвращаются с войны совершенно другими. Через что проходят они, их тела и их души перед тем, как они опять вернутся в свои родные мирные города и села.
По исследованиям ученых, проведенным после Второй мировой войны, только 15-20% в бою стреляли прицельно в противника. Убивать себе подобного – это против человеческой природы. Но когда ты солдат, у тебя нет выбора: или ты/твои – или он. Мне всегда казалось, что хуже всего на войне – снайперам. Ты не бьешь из миномета по координатам или по вон той посадке, в которой точно находится блиндаж врага. Ты не даешь пулеметную очередь куда-то в темноту, откуда ведется огонь. Страшно даже представить, что чувствует стрелок в тот момент, когда нажимает курок, когда видит, что цель – падает. Что чувствует в те последние секунды «до». Как-то я случайно, готовя материал с войны, попала во взвод снайперов. Веселые и очень разговорчивые парни угощали кофе и вафельками, и обсуждали последние новости. После интервью, я честно призналась им, что есть еще один вопрос, который боюсь задать, чтоб не ранить. Но ребята весело подбодрили: «Спрашивай». «Как это?» – и они замолчали. Тишину нарушил боец, который во время нашего разговора молчал и гладил щенка в углу комнаты. «Вот видишь, какой я – седой? А я ведь не многим старше тебя. А еще оно по ночам снится. Вот тот самый момент. И причем все время один и тот же снится – пулеметчик их. Талантливый был, наши от него потерпали – и 200, и 300 были. Нужно было…». Если бы я встретила его на улице, я бы, наверное, подумала, что он – школьный учитель.
За 5 лет войны слишком много людей соприкоснулось со смертью, посмотрело в ее пустые глаза, почувствовали ее холодное дыхание за шиворотом. Но такая уж она – современная этическая журналистика: показывать войну, не показывая ключевой ее момент – смерть. «Размывать» перед эфиром все моменты, могущие травмировать зрителя. Камера может передать звук разрывающегося неподалеку снаряда, но ни одна из них не передаст того тянущего и липкого страха смерти, когда слышишь приближающийся свист. Того отчаяния, когда ты слышишь в рации: «Срочно медика, у нас 300!» или «У нас «двухсотый».
Смерть красивая только на готических картинках. В жизни она отвратительная во всех ее видах. Сложно пересказать, какой запах имеет человеческая кровь. Тошнотно-слащавый, наверное, как-то так… И какой – разорванное снарядом человеческое тело.
Как-то в небольшом поселке Зайцево под Горловкой снаряды прилетели прямо во двор местных жителей, убив уже немолодую пару. Их тела нашли солдаты, которые, увидев, что мины полетели по деревне, взяли медика и, сразу же после окончания обстрела, пошли по дворам посмотреть, не нужна ли кому-то помощь. Я смотрела, как тела этих людей – обычных мирных жителей – упаковали в целлофановые мешки. И запах… Этот страшный запах забыть невозможно. Позиции врага из их двора было видно невооруженным взглядом. А вдруг им придет в голову выстрелить еще раз? Они ведь отлично нас видят сейчас. Во дворе жалобно скулил пес – он поочередно подходил к обоим мешкам, нюхал их и жалобно выл. И без остановки мочился. У животного, видимо, был шок. Когда мы пытались его погладить и успокоить, он, хоть и начинал вилять хвостом, но скулил еще громче и жалобней. Будто жаловался. Все увиденное было настолько сложно осознать, что я просто села под кучу угля под двором погибшей пары, и пару минут просто держалась руками за голову. Точнее – за каску. Снять ее хотя бы на минуту, несмотря на то, что она жутко давит на виски, меня тогда не заставили бы и силой.
Это были абсолютно чужие люди, которых я ни разу в жизни не видела. У меня был выбор – я в любой момент могла сесть в машину и уехать с того жуткого места, от этих мешков и страшного запаха. У военных такого выбора не было. Превозмогая страх, им приходилось оставаться и дальше держать эти рубежи. А некоторым из них – видеть в таком же виде не незнакомых людей, а тех, кто уже успел стать родным. Кого они успевали полюбить, как братьев. Тех, с кем делили блиндаж, еду и последнюю сигарету.
Как-то один командир сказал мне: «Самое страшное – когда мои люди не выполняют приказ. Я приказываю им выжить любой ценой. А они все равно умирают. И вот я прихожу, мне открывают целлофановый пакет, чтобы я попрощался. И я спрашиваю их: «Ну почему ты? Почему не я?».
У меня много друзей военных, и я вижу, как с каждой боевой потерей они меняются, будто с теми людьми уходит и часть их самих. Я вижу, как сложно командирам – многие из них не признаются, но они постоянно думают, что сделали не так, что могли сделать, чтобы их боец не погиб. Как пытаются задушить в себе свою боль медики, у которых на руках отходили в иной мир раненные. «Я прокручиваю часто у себя в голове, что я сделала не так? Понимаю, что все правильно, все, как нужно. А потом думаю, а если бы на пару секунд раньше добежала – может, вышло бы?, – вспоминала как-то медик Катя, прошедшая бои за Авдеевскую промзону. – И вот я уже понимаю, что все, без вариантов. Уже наступила биологическая смерть. Надо взять себя в руки и сказать ребятам, что их побратим умер. А они стоят за мной и надеются, верят в меня, в мои силы. И я чувствую себя в этот момент, как на страшном суде».
Плохо, что мы не показываем это по телевизору. Не крутим в эфирах вот такие воспоминания о том, как это – быть со смертью «на ты». Возможно, у многих жизнь стала бы намного лучше. Просто потому что пришло бы осознание: бросила жена, подорожала коммуналка, выгнали с работы или не дали повышения – это не трагедия. Это – мелкая проблемка. Неприятная, но не смертельная. И что для того, чтобы у многих была возможность поплакать о своих «проблемах» вечером на кухне, кто-то, возможно, именно в этот самый момент, убивает и погибает. Ради них. Я не знаю, откуда у этих мальчиков и девочек, превратившихся в один день из учителей, экономистов и менеджеров в военных, столько силы внутри. Пережить это все и не рехнуться. Не возненавидеть весь мир. Воевать дальше и возвращаться в параллельную реальность под называнием «мирная жизнь».
Смерть в соцсетях живет пару дней. Все наперебой пишут о погибшем, другие – постят свечечку или плачущую картинку в комментариях, репостят, в лучшем случае – сбрасывают родным на карточку пару сотен гривен и забывают. Не забывают о ней только родные погибших защитников и их побратимы – те, которые видели это собственными глазами, которые затягивали на разорванных металлолом конечностях турникеты, пытаясь остановить кровь, обжигающую их руки. И с автоматом в руках становились на то место, где еще вчера стоял убитый товарищ, рискуя повторить его судьбу. Потому что нужно защитить тех, кто за ними. Несмотря на то, что «они их туда не посылали».
Автор: Евгения Подобная
Фото: Noah Brooks | mil.gov.ua
Редакция сайта не несет ответственности за содержание блогов. Мнение редакции может отличаться от авторского.
© Черноморская телерадиокомпания, 2024Все права защищены