ДЕНЬ ОККУПАЦИИ:
3
9
1
7
ДЕНЬ ОККУПАЦИИ:
3
9
1
7
Черноморские истории
Александр Махов: Или с микрофоном, или с автоматом, но я вернусь в свой Луганск
  15 мая 2019 13:59
|
  8939

Александр Махов: Или с микрофоном, или с автоматом, но я вернусь в свой Луганск

Александр Махов: Или с микрофоном, или с автоматом, но я вернусь в свой Луганск

«Черноморка» продолжает знакомить с незаурядными людьми. Луганчанин Александр Махов знает войну сразу с нескольких сторон. Он одновременно переселенец, ветеран и военный корреспондент. Каждый месяц Саша ездит в самые горячие и опасные точки фронта, чтобы показать войну без прикрас – такой, какая она есть. Из его сюжетов тысячи украинцев на свободной территории узнают о том, что она все еще не закончилась. Война застала его в родном Луганске. Так, из успешного журналиста-телевизионщика он превратился в военкора, а позже взял в руки автомат и пошел защищать родной Донбасс. Семья не поддержала Сашу, и теперь они по разные стороны баррикад. Но справедливость для него оказалась дороже. Сложно понять, как, пережив так много, можно остаться настолько сильным, открытым и позитивным человеком.


Пять лет назад, когда все это начиналось, чем ты занимался?

Пять лет назад у меня все было хорошо. В 2013 году я стал собственным корреспондентом канала «Украина» и считал, что жизнь удалась. Собкор центрального канала – круче в регионе уже некуда было в моей профессии. Ну, разве что стать директором канала. Я люблю журналистику, занимаюсь этим всю жизнь. Это была работа на годы. Зарплата для региона была достойная, и можно было много чего себе позволить. У меня было все устроено – была квартира, в которой мы жили с теперь уже бывшей супругой и ребенком. У нас был автомобиль. В планах был ремонт, лучшая машина, покупка дачи за городом, поездки за границу. И потом все резко поменялось. Я до сих пор не могу простить тех, из-за кого это случилось… Не собираюсь прощать тех людей – соседей, местных, родных. У меня к ним даже, наверное, больше неприязнь, чем к россиянам. Потому что у меня была жизнь, к которой я стремился и шел долго, а потом это все отобрали. Война для меня очень личная история, и вопрос о прощении – один из самых сложных вообще.

Когда все начиналось, ты понимал, что это – война? Или все же было ощущение, что это все очень быстро закончится?

Понимания никакого не было. Все происходящее в Луганске мы сводили в шутку. У нас здание СБУ захватили первое, потом уже были Славянск и Краматорск, но там все было жестко. А у нас они сидели себе в том здании, провозглашали себя «Луганской народной республикой» – и это никто не воспринимал всерьез. Смеялись. Думали, поиграются – и все закончится. Но, чем дальше, тем хуже все становилось. Начали людей таскать в это СБУ на подвал. Люди, которые оттуда выходили, рассказывали ужасы о пытках, об убийствах, в это поверить невозможно было поначалу. В первую очередь туда попадали люди с проукраинской позицией, активисты Евромайдана и бизнесмены, с которых можно было денег поиметь. Их выпускали, они выезжали из города. Луганск стал разъезжаться, люди начали бояться. И, наверное, у всех был этот вопрос: «Когда уезжать?». Для кого-то этот момент наступил раньше, для кого-то позже.

Когда он для тебя наступил?

Сейчас мне немного стыдно, что я тогда думал над вопросом, когда должен уехать, вместо того, чтобы думать над вопросом: «А что я должен сделать, чтобы не уезжать? Как бороться?». Тогда я думал, что у нас есть армия, которая придет и освободит нас. Сначала эти, как мы их тогда называли «пророссийские активисты», сидели месяц в СБУ и ничего не делали. Весь город жил нормально своей жизнью, и вот только там происходило что-то. А мы думали, что скоро приедут военные, зачистят их там и все, на этом все закончится. Но, оказалось, и это дико, что в Луганской области – области, которая граничит с другим государством, не было ни одной полноценной воинской части. Были какие-то связисты, внутренние войска и все. Оказалось, что защищать некому. Поэтому к нам поехали военные из других областей. Но сагитированные местные перекрывали железнодорожные пути, не давали разгрузиться, поэтому они поехали на север области. Там население всегда было украиноязычное и куда более лояльное к Киеву. И когда поехал туда снимать, я в ужас пришел от состояния нашей армии. Какие-то палатки… В буквальном смысле «голі-босі». Я брал интервью у одного контрактника, и он признался, что окоп видел только на рисунке, а вот сейчас он первый раз в жизни его копал. И я понял, что у нас все плохо.

Когда пришло решение идти воевать? Как ты попал в армию?

Я сам был далек от армии, до войны относился к ней как к какому-то ненужному органу. 6 июня 2014 года, как раз на День журналиста, я переехал в Киев, но ездил на восток в командировки как военный корреспондент. Поначалу казалось, что этого достаточно. А потом начал сомневаться и стал задавать себе вопрос: «А достаточно ли я делаю в условиях войны?». Я снимал этих ребят, которые воюют, и понял, что надо идти. Там ведь были такие же простые парни, как и ты. О том, что решил идти воевать – долго никому не говорил, знали только близкие друзья. Призвать меня не могли – все мои документы остались в Луганске ведь, прописка же луганская. В добробат идти не хотел. Стыдно признаваться, зная людей, которые, не задумываясь, пошли добровольцами на фронт, но я хотел, чтобы меня призвали, и чтобы в случае моей гибели моя семья получила какую-то помощь от государства, если я не смогу… Пришел в военкомат, но брать меня не хотели – не доверяли. Оно понятно – переселенец, местный, мало ли… Они долго с этими документами тянули, могли бы меня раньше забрать. Говорили, что позвонят, но так никто и не звонил. Я опять пришел в военкомат и спрашиваю: «Ну, почему вы меня не берете?». Они удивились и сказали: «Ну, давай завтра». Я попросил послезавтра. Так попал в шестую волну мобилизации, в 57 бригаду.

Журналист – профессия творческая и «вольная», а армия – мир абсолютно противоположный, где есть устав и приказ. Трудно было «переключаться»?

С самого начала решил, что теперь я солдат. Все. Меня долго пытались в штабы затянуть, просили то камеру взять, то фотографом хотели сделать, потом начали появляться пресс-офицеры. Но я твердо решил, что хочу воевать. Скажут стрелять – буду стрелять, копать – значит, копать. Выгребать, как все выгребают. Но в штабе сразу сказал, что сидеть не буду. Даже взводника попросил не говорить, что я – журналист, если будут искать. На фронте я попал под Горловку – район Зайцево, Майорска. Учебку закончил зенитчиком. Но потом перешел в батальон и стал пулеметчиком.

Как справлялся со страхом? Ну, и нас, журналистов, учили «если стреляют – падай и прячься», а тебе пришлось, наоборот – отстреливаться…

Основное преломление было… Когда ты на войне, как журналист, ты понимаешь, что можешь погибнуть. Снайпер, мина – у каждого военкора были ситуации, моменты, когда он чудом выживал. А когда я стал уже не с микрофоном, а с оружием в руках, пришло осознание: меня хотят убить. И противник будет делать все, что в его силах, чтобы меня уничтожить. И тогда понял: главное – что-то делать: стреляй, наблюдай, корректируй, докладывай по рации, забивай ленту патронами, а не сиди и не думай: «Меня сейчас убьют».

Сейчас у всех есть убеждение, что не боится только дурак, но это чушь. Просто в какой-то момент я принял то, что меня могут убить, и я могу в любой момент умереть. Нельзя же все время сидеть и думать об этом. Боялся, что если меня убьют, то повезут хоронить в Луганск. Там ведь родственники и мать. Чтобы этого не произошло, я написал записку и носил ее с собой. Был медальон смертника, чтобы могли опознать, если разорвет на куски. И на этом мои мысли о смерти закончились.

Что тебе дал этот год на передовой? Тебя это поменяло?

Да, я сильно изменился, но скорее не за год, а за все пять лет войны. Я больше ничего не боюсь. Ну, просто после всего, что я уже пережил, ну, что уже может меня напугать? Ну, разве что смертельная болезнь вроде рака, когда ничего не можешь сделать. Хотя и это я, наверное, уже принял бы спокойно. Ко всему теперь относишься проще – к работе, отношениям с людьми. До войны, во время жизни в Луганске, у меня было все устроено и все планы и задачи расписаны надолго наперед, а теперь я вообще не могу планировать. Максимально я планировал будущее сейчас – это на полгода, когда мне нужно было купить билеты на отдых заранее, так они дешевле. Казалось бы – что проще, но для меня это было очень тяжело психологически. Полгода – это ведь так много, может случиться что угодно.

Не парюсь о материальном вообще, как раньше. Классно иметь машину, квартиру, но сейчас это перестало быть важным. Это моя жизнь и сейчас мне хочется испытать побольше эмоций и сейчас, а не когда-то потом. Наверное, это не очень хорошо, но пока мне так комфортно. Так как я потерял все, что только можно было – от родных до материального. Терять мне больше нечего. Я знаю, что со всем справлюсь, и все смогу пережить. А сдаться ты всегда успеешь.

Твои родные остались в оккупации. Ты общаешься с ними?

Все мои родственники, кроме бывшей супруги и ребенка, которые живут на подконтрольной Украине территории: отец, мать, сестра – все мои близкие – они все поддержали оккупацию. Сестра уехала в Россию еще в 2014 году. Проголосовала и выехала. И я с ней никак не общаюсь, и это было мое личное решение. Человек сделал свой выбор. Я сделал свой. Она по-честному поступила: хотела жить в России – уехала в Россию. Мой отчим воевал за «ЛНР» и принимал активное участие в оккупации, он есть на сайте «Миротворца». К нему у меня жесткая позиция, хотя он жил со мной с 6 лет. Для него у меня нет оправданий.

А мама? Получается, мама между сыном и мужем, воюющими по разные стороны?

Это все ужасно на самом деле… Одно дело, когда тебе говорят незнакомцы местные, что Украины нет, ну и весь этот бред про фашистов, бандеровцев, распятых мальчиков, хунту – это одно. А когда это говорит мать, которая тебя вырастила и которой я благодарен… Что «ты – убийца и каратель», и спрашивает: «В каком карательном батальоне ты служишь?» – это страшно… Я не могу сказать, что я толерантен, меня такие вещи моментально заводят. У нас с мамой сложные отношения, и наладить их хоть как-то не выходит. Когда я отслужил, и мы встретились с ней – она сказала, что ей стыдно, что она – моя мать.

Нет слов…

Я не провожу еще черту между собой и матерью. Но нам сложно строить какие-то отношения. Отец мне позвонил, когда я был в учебке, и сказал, что Донбасс никто не поставит на колени. Я послал его. С тех пор не общаемся. Странная ситуация: я рос с этими людьми, и они меня воспитали таким, какой я есть. Мама как-то сказала, что такое ощущение, что меня подбросили. Ведь все ее друзья, все ее окружение – за оккупацию.

Я не был патриотом Украины до того, как это все произошло. Просто, когда ты видишь несправедливость и понимаешь, что так не должно быть – мириться с этим неправильно. Равнодушие, оно и в 14-м много решило, и продолжает решать. Ведь до сих пор много людей считают, что от них ничего не зависит. От выборов до собственного подъезда, где можно подмести и вкрутить лампочку, и жить станет приятнее. Пофигизм все губит.

Ты знаешь, что такое быть переселенцем на собственном опыте. Государство реально вас хоть как-то поддерживает?

Государство, по сути, никак не занимается переселенцами. 800 и 400 гривен выплат (я не знаю даже сколько, я не оформлял их) – это же ничего по нынешним временам. Первое, с чем должно бы помочь государство – это жилье. Какие-то кредиты, может, специальные программы… Не знаю. Но переселенцы – это люди, которые остаются ни с чем. Они не всегда могут продать жилье на оккупированной территории, или продать за копейки. Поэтому многие возвращаются туда, потому что главная проблема – жилье. Кто смог сразу найти хорошую работу – тем было проще. А кому нужно все с нуля начинать – тем очень сложно. Думаю, ситуацию усложняет то, что конфликт, по сути, сейчас заморожен. Позиция государства – мы туда когда-нибудь вернемся и все вернутся в свои дома.

А ты веришь, что вернемся?

Я верю! Верю, что Украина вернется в свои границы. Я как-то себе сказал, что обязательно вернусь в Луганск: либо с микрофоном, либо с автоматом. Я не уверен, что буду жить там после освобождения. Но, что Луганск будет Украиной – продолжаю верить. Иначе что, это все зря было? Есть люди, которые там ждут Украину. И допускать все эти тезисы про войну (что война – это бизнес и политика – ред.) – это, значит, предать тех людей. А предательство – это самое страшное, что может произойти с человеком. Я не хочу предавать тех людей. Поэтому верю и буду верить.

Сейчас ты – военкор. Как считаешь, нам получилось создать свою школу военной журналистики? Что нам удалось, а что – хромает?

Не думаю, что можно говорить о своей школе журналистики. Как армия, так и военная журналистика у нас еще в стадии становления.

В наш адрес часто звучит, что украинские военкоры занимаются пропагандой. Но нужно понимать: в стране – война. Да, не такая, как в 2014-м. Когда происходит обострение – конечно, война выходит в топ. А в периоды затишья начинается: «солдаты пьют», попадают в плен… Журналисты начинают искать всякую грязь, типа «расследования» проводят. Потоком – материалы про контрабанду. Опять-таки, пишут, что наши торгуют с боевиками. Вот такие темы начинают мусолиться. А те, кто воюет и умирает каждый день – никому не интересны становятся.

Во время войны ты должен помогать своим защитникам, а не играть на стороне врага.

Возможно ли вообще соблюдать стандарты в условиях ООС?

О каких журналистских стандартах может быть речь, если мы можем работать только по одну сторону так сказать «конфликта»?

Удается ли журналистам возвращать интерес к теме войны, когда вокруг так много тех, кто «устал от войны»?

После стольких лет работы уже сложно сделать материал, который будет интересен и тебе, и зрителю. Гражданские – это всегда выигрышная история. Они действительно живут в ужасных условиях – на линии фронта, в разбитых домах, часто без газа, света, дети… А у нас зрителю всегда интересно смотреть на тех, кто живет хуже, чем он. Гражданские устали жить вот так на линии фронта, без понимания, каким будет их будущее. Да, их проблемы нужно освещать, но у нас больше внимания все же к военным, хотя, возможно, это и не правильно.

Мне тяжело смотреть, как коллеги делают сюжеты о боевиках, которые перешли на нашу сторону, и как они сидят за столом и пьют алкоголь с тостами. Понятно, что когда-то вопрос об окончании войны и прощении перед нами станет. Понятно, что будет какая-то амнистия, как, например, в Хорватии. Но репарации и трибунал должны быть. Те, кто принимал решения и военные преступники – должны сидеть в тюрьмах. И не иначе.

Фото: Эдуард Крижановский

Читайте «Черноморку» в Telegram и Facebook

© Черноморская телерадиокомпания, 2024Все права защищены